Смертный вроде бы колебался. Неужели струсит? Если струсит после того, как заставил меня терпеть так долго — сгною заживо, решил Мелькор.
— Идет! — смертный ударил Валу снизу по руке и поймал Камень в воздухе, сжав пальцы и стиснув зубы.
Мелькор отступил на шаг назад, чтобы несчастному было куда падать, когда ноги подломятся в агонии. Смертный какое-то мгновение смотрел на свою руку, охваченную незапятнанным сиянием — и крикнул вдруг, громко и коротко, и крик его многократно отразился от сводов аулы.
Берен готов был вытерпеть и принять любую боль, умоляя Единого и всех Валар лишь об одном: о силах перенести ее. Он так ждал боли, что почти ощутил. Почти обжегся… Почти…
Нет…
Он крикнул не от боли — от счастья, переполнившего его внезапно, хлынувшего через край. Сердце готово было выскочить из горла и взлететь птицей: Камень, сгусток первозданного, неискаженного пламени, грел — но не обжигал! Страшноватым факелом показалась Берену сжимающая камень рука: плоть и кровь окрасили сияние камня алым, и в этом алом свете он увидел, как исказилось лицо Мелькора.
— Остановись! — Мелькор вскинул руку, вырастая под потолок — Берену было уже все равно.
Не обращая на Валу внимания, он сделал шаг…
…Полутемная комната, разбросанная постель, а на постели — женщина с искаженным лицом…
Андис. Память ожила, заполнив все вокруг зримыми, осязаемыми образами, и Берен понял, что сейчас пройдет через самые мрачные закоулки своей души.
…Слишком тесно в комнате для двух разъяренных мужчин, для двух мечей, высекающих искры в яростной пляске… И лицо Борвега — красно от света лампы, от прилившей крови, и пот стекает по нему ручьями — от непривычных уже усилий и от страха. Ибо нагой юнец, пойманный в постели жены, оказался не только племянником князя, но и отличным мечником — настолько хорошим, насколько можно быть в неполных восемнадцать лет. Он двигался быстрее, отражал удары легко и уверенно, наносил их сильно и хлестко — Борвега спасал опыт… Только опыт… Но и опыт — плохой помощник, когда слабеет рука, и после очередного удара твой меч отлетает в сторону… Ты во власти мальчишки, похитившего честь семьи, весь — в его милости… И больше всего на свете тебе хочется, чтобы острие меча не задержалось у твоего кадыка, а прошло дальше — насквозь…
Миг жгучего стыда, испытанного впервые — настоящего взрослого стыда… Когда взрослый мужчина, старше твоего отца, плачет — потому что ты унизил его, и, смертельно унизив, пощадил… И ты впервые так остро чувствуешь, что твое счастье оплачено чьим-то позором, чьими-то слезами…
Берен не знал, что делать, он пришел в ужас — рука, сжимающая Сильмарилл, и вправду не единожды запятнана. А перед этим светом невозможно лгать; ложь — гибель, что же мне делать???
«Прости меня, Борвег…» — он сказал первое, что пришло на уста, и сделал следующий шаг.
— Забыть о чести, наплевать на закон… Опозорить разом и имя Броганов, и имя Беорингов! Нечего сказать, хорошего же сына я воспитал. Зачем тебе дан был этот меч? Чтобы ты безнаказанно бесчестил чужих жен? Или все-таки для того, чтобы охранять Закон и Правду?
— Почему из-за этого Закона женщина не может быть счастлива с тем, кого любит?
— Потому что если каждый в погоне за счастьем начнет переступать свое слово, данное другому перед лицом Намо Судьи и Единого, во всем мире воцарится беззаконие и смута, восторжествуют низость, убийство и обман!
— Так будь проклят твой Намо и твой Единый, раз они создали такие законы!
…Голова откидывается назад под тяжестью оплеухи — в первый и последний раз Барахир поднял руку на взрослого сына. Гнев и обида охватывают сердце — а отец поворачивается спиной, и спина эта широка, а кинжал справа, под рукой… Был миг, один лишь миг, когда Берен готов был поднять на отца оружие.
«Прости, atarinya…»
Шаг…
…Это был маленький орк, лет восемь-десять… Таких — еще не убивали… Но этот — подобрал саблю мертвеца и с визгом бросился на врага… На мальчишку не так чтобы намного старше себя, еще не успевшего понять, убил он кого-то в этом налете на становище — или нет?
Движение, заученное годами: отмашка снизу, и тут же — «полет стрижа» — меч наискось рубит противника через грудь, рассекая ребра и грудину…
Он умирал невыносимо долго, и Берен никак не мог собраться с силами и добить одним ударом.
Потом его рвало.
Прости меня, ты, чьего имени я не знаю…
Шаг!
Он думал — это будет Ущелье Сириона, но это были Топи Сереха…
«Почему мы должны опять прикрывать вас собой? Чем вы лучше? Тем, что бессмертные, тем что не болеете, искусны без меры и так мудры, что аж тошно? Так не хватит ли с вас? Все равно вы не умираете насовсем, все равно вы когда-нибудь возродитесь: так пожалейте нас, мы и так-то пожить не успеваем! Боги, боги, за что вы так жестоки?»
…Рука тяжелеет, налившись усталостью, и словно острые иглы, судорога пронзает ее время от времени. Они отступают, разбирая за собой гати, ломая доски, выворачивая колья — и стук топоров перемежается тупыми ударами кованых болтов в доски… в щиты… А порой звук попадания — как в мешок земляного хлеба. И кто-то валится на доски или в грязь…
Берен поскальзывается, срывается с кочки и, взмахнув руками, шлепается в трясину, в стылую черную жижу…
Шлем и кольчуга тянут ко дну. Рвется под закоченевшими пальцами жалкая болотная травка, за которую он пытается цепляться. Даже умей он плавать…